А.Д. Майданский Диаграмма философской мыслиСвободная мысль, 2 (2009), с. 201-205
С. Н. Мареев. Из истории советской философии: Так случилось, что первая монография по истории советской философии вышла не у нас, а в Кембридже 1, накануне краха страны Советов. Написал ее молодой канадец Дэвид Бэкхёрст, который, хотя и был воспитан в традициях англо-американской «аналитической философии», постарался вникнуть в чуждую ему философскую культуру. Больше половины книги он отвел исследованию творчества Э.В. Ильенкова, увидев в последнем самого глубокого и оригинального философа «послесталинской эры». При этом сам Бэкхёрст мало какие взгляды Ильенкова разделял 2, – в отличие от С.Н. Мареева, чья книга написана с позиций ильенковской «диалектической логики». В намеченную у Бэкхёрста канву истории советской философии Мареев добавляет только одну крупную фигуру – Георга Лукача. Правда, «советский философ Лукач» выступает в книге Мареева в основном как автор «Истории и классового сознания» (1923). Позднее творчество Лукача почти не затрагивается. Почему так? Быть может, автор не знаком с давно у нас изданной «Онтологией общественного бытия»? Да нет, тут дело в другом. «Поздний» Лукач перестает быть предтечей и собратом по разуму Ильенкова. Вот и приходится дать ему отставку, иначе нарушилась бы стройность линии: Лукач – Выготский – Ильенков... Далеко не идеально вписывается в эту линию и творчество Выготского. Во всех случаях разногласия между тремя мыслителями Мареев открыто встает на сторону Ильенкова. Если Бэкхёрст разглядывает историю советской философии с видом постороннего, то Мареев не скрывает «личной заинтересованности» своих оценок. Она обнаруживается уже в отборе материала исследования: в истории советской философии Мареева интересует лишь то, что имеет отношение к диалектической логике, в ильенковском ее понимании. Как известно, предметом философии Ильенков считал мышление, его законы и категории, «идеальное» со всеми его феноменами – от формы стоимости до человеческой личности. Такая позиция шла вразрез с официальным «диаматом», который был занят построением «философской картины мира». Противостояние марксизма «догматического» и «творческого» – диамата и диалектической логики – образует общий фон для всех значимых событий в советской философии. Две из пяти глав монографии Мареева посвящены генеалогии «диамата» и его сиамского брата «истмата». Диамат, как показывает Мареев, является загримированной под диалектику метафизикой природы – «онтологией» либо «натурфилософией». А истмат представляет собой метафизику общественной жизни: его предмет – общество взятое абстрактно, «вообще». Истмат есть философский эрзац конкретно-исторического исследования – та самая «онтология общественного бытия». В отличие от Маркса, Лукач ученым-историком не был: в исследовании истории он с самого начала был и остался философом, метафизиком. У «раннего» Лукача, указывает Мареев, марксизм не доктрина, а метод познания. Но ведь применял-то он этот метод не для создания теории конкретной экономической формации – нет, Лукач конструировал «философию истории исторического материализма» 3, т.е. самый настоящий истмат. Правда, это истмат без диамата, – ибо в природе, как она есть «по ту сторону» человеческой деятельности, никакой диалектики молодой Лукач не признавал. Тут Лукачу «не хватило Спинозы», справедливо заметил Мареев. Не хватило «тотального» понятия Природы, включающего в себя человека с его историей как необходимый «модус» развития самой Природы. Именно такое понятие Ильенков положит в основу своей «Космологии духа». Эта по-спинозовски понятая Природа насквозь диалектична. Она и причина и следствие себя самой, ее абсолютная свобода тождественна с необходимостью – есть libera necessitas, «свободная необходимость», говоря словами Спинозы. Взгляды на предмет философии у Лукача и Ильенкова иначе как полярными не назовешь. Философия Лукача всегда выходила далеко за рамки логики и теории познания, о чем «поздний» Лукач заявит открыто: «В последние века философском мышлении господствовали теория познания, логика и методология, и это господство еще далеко не ушло в прошлое», – сетовал он, апеллируя к Гуссерлю, Шелеру и Хайдеггеру в доказательство «неизбежности обращения к онтологии при решении мировых проблем» 4. Несложно догадаться, что сказал бы на это Ильенков... Вне всяких сомнений, в понимании категорий диалектики у Лукача и Ильенкова много общего, и сам Ильенков высоко ценил Лукача как знатока философии Гегеля, – тут Мареев по праву ставит их в один ряд. Верно и то, что они были «творческими марксистами», оба развивали «деятельную сторону» диалектики и по мере сил противостояли вульгарным течениям в марксизме. За что и тот, и другой подвергались идеологической травле. И уж конечно, в пантеоне марксистской философии фигура Ильенкова стоит гораздо ближе к Лукачу, чем к А.М. Деборину. Между тем, едва ли не все крупные зарубежные исследователи советской философии (Дж. Скэнлан, И. Яхот, Д. Бэкхерст) допускают ошибку, зачисляя Ильенкова в «деборинцы». Мареев с текстами в руках доказывает, что этот стереотип в корне неверен. Крестным отцом диамата с истматом Мареев считает Г.В. Плеханова, а практическими творцами – его учеников, «красную профессуру», и прежде всего Деборина. С этим трудно спорить, но, как показывает сам автор (с. 149), труды Плеханова невозможно уложить в схемы диамата. Добавил бы, что и Деборин не так прост и плосок. Как объяснить, например, его любовь к Гегелю? Натурального диаматчика от «гегельянщины» мутит, так же как самого Мареева – от геометрического порядка «Этики» 5. Деборинская версия диамата содержит в себе немало ценных вкраплений, чуждых позднейшему «чистокровному» диамату. Ну а лукачевская версия истмата вообще ни капли не похожа на истмат чистой сталинской пробы. У родственников, даже и близких, такое несходство порой случается. Неправильно было бы замечать в истории лишь чистые формы. История чаще строит голограммы: высокое тут интерферирует с вульгарным, диалектика обращается в схоластику и господь бог водит компанию с чертом... Отдельные «диаматовские» ноты несложно услышать и в творчестве Л.С. Выготского, о котором написаны самые интересные, на мой взгляд, страницы книги Мареева. До сего времени философские корневища культурно-исторической теории Выготского, уходящие на столетия вглубь времен, не были толком изучены. Прежде всего речь о его ревностном спинозизме. Нынешние психологи, в том числе западные, сами подобных корней не имеют, а потому не в состоянии их разглядеть и по достоинству оценить в наследии Выготского. Философам давно следовало дать им подсказку. Мареева занимает главным образом метод мышления, логика Выготского. Сам Выготский, как известно, много раздумывал и писал о методе психологического исследования: ближайшую причину кризиса психологии он усматривал в отсутствии методологии, которая позволила бы теоретически осмыслить «огромные, накопленные тысячелетиями запасы практически-психологического опыта и навыков». Доступ к этому массиву данных, продолжает он, в последнее время открыла прикладная психология. Прежние методы «академической психологии» оказались не способны переварить новый, непривычный ей культурно-исторический материал. Причину кризиса Выготский видит в неготовности психологов-теоретиков к «столкновению с высокоорганизованной практикой – промышленной, воспитательной, политической, военной» 6. Мареев обнажает логический остов теории Выготского, показывая и ее сильные места, и слабости, главная из которых кроется в отсутствии понятия идеального как специфически человеческой формы деятельности. Это так. Однако само понятие деятельности лежит в основе теории Выготского, и нет оснований думать, что он это понятие «не усмотрел у Спинозы» (с. 204). Приводя длинный фрагмент спинозовского «Трактата об усовершенствовании разума», в котором проводится аналогия между понятиями мышления и орудиями труда, Выготский отмечает, что все это «совершенно сходно» с его собственным пониманием метода науки 7, и далее сам сравнивает слова с орудиями труда. Мышление отчетливо понимается им как форма предметной деятельности. Даже «натуральные корни мышления» Выготский, вслед за В. Кёлером, ищет в структуре орудийной предметной деятельности человекообразных обезьян. Выготский не раз повторял тезис Фауста: «В начале было Дело», – и при исследовании взаимоотношений слова и действия в психологическом развитии личности отдавал приоритет действию. Слово для Выготского есть средство освобождения Дела от власти рефлекса: «Слово, делающее действие человека свободным» 8. Наверное, не всё тут Выготский успел продумать и его понимание предметной деятельности, как настаивает Мареев, нуждается в развитии (конкретно – к понятию труда как субстанции человеческой психики). Однако, вне всяких сомнений, творчество Выготского заключает в себе мощный импульс предметно-деятельностного и конкретно-исторического понимания всех до единой проблем психологической науки, над которыми размышлял ученый. Книга Мареева в целом, и глава о Выготском в особенности, далеко не сводится к «ретроспекции». По мере чтения складывается полное впечатление, что историко-философские задачи для автора стоят не на первом месте. В частности, из параграфа 5 «Соотношение мышления и речи у Выготского» невозможно узнать, как конкретно решал указанную проблему Выготский, – отмечено только, что он «еще застревает на речи» (с. 228). Мареев, опираясь на разработки Ильенкова и советских психологов, за общую субстанцию и мышления, и речи принимает совместно-разделенную предметную деятельность; в этом плане далее он разворачивает собственное понимание сознания, речи, свободы и личности – довольно подробно разбирая взгляды модного ныне Д. Деннета на «условия присутствия личности», – и проводит глубокий сравнительный анализ развития языковых и стоимостных форм. Переходя к вершине советской философии – творчеству Ильенкова, Мареев характеризует его как «возврат к Марксу» и вообще к философской классике. «Ильенков противостоял всей советской философии» (с. 298), – если это и преувеличение, то не слишком большое. За время своего господства диамат превратил философскую классику в лавку древностей, назначив каждому мыслителю «партийную» цену в зависимости от его вклада в священную битву материализма с идеализмом. Ильенков не просто игнорировал этот прейскурант, ему удалось оживить и Спинозу с Гегелем, и самого Маркса. Если с Лукачем Ильенкова роднит «гегельянство», то с Выготским – «спинозизм». Тут Мареев на сто процентов прав: линия «Лукач – Выготский – Ильенков» продолжает в советской философии линию Спинозы, немецкой классики, Маркса. В конкретных трактовках, впрочем, могут быть разночтения, и даже весьма серьезные. Верно ли, что Ильенков «впервые открыл нам Спинозу», что до Ильенкова «советская философская публика» знала Спинозу лишь как атеиста и механического детерминиста (с. 309)? Ну а как быть с тем же Дебориным? Противники язвили, что Спиноза у него вылитый Маркс, только без бороды, – и гениальный диалектик, и строгий материалист. Таков же Спиноза и у Ильенкова. Были у нас, за полстолетия до Ильенкова, превосходные работы о Спинозе В.Н. Половцовой и Л.М. Робинсона. Если «советская философская публика» их не читала, то Ильенков – читал и, что характерно, предпочитал цитировать трактат Спинозы «Об очищении интеллекта» в старом, дореволюционном еще переводе Половцовой. Вслед за Ильенковым Мареев резко осуждает Рассела за «раздвоение» философии Спинозы на привлекательную этику и обветшалую метафизику, призывая «понять единство философии и нравственности Спинозы» (с. 313). Меж тем двумя страницами выше у самого автора философия Спинозы раскалывается пополам: на глубоко диалектичное «учение о субстанции», с одной стороны, и «принцип механической причинности» вкупе с формальным «геометрическим методом», с другой. Отсюда категоричный вывод: «система Спинозы – сплошное противоречие» (с. 311). Тот же самый вывод, что и у Рассела. А вот Ильенков, напротив, хвалил учение Спинозы за логическую цельность – «бескомпромиссность и неумолимую последовательность размышлений» 9. Что же до спинозовской теории мышления, тут дело не только в том, что Ильенков ее изложил неадекватно, – с чем Мареев согласен, – но и в том, что сам Ильенков понимал мышление совсем иначе, нежели нарисованный им «Спиноза-материалист». В отличие от последнего, Ильенков никогда не считал мышление «лишь свойством, предикатом, атрибутом тела», «лишь способом существования тел» 10. Такого взгляда на мышление держались как раз противники Ильенкова – те самые диаматчики, философские «птенцы гнезда Павлова». Равно как и противники Спинозы – эмпирики Гоббс, Гассенди и Локк. Для «натурального» Спинозы мысль и тело суть модусы двух разных атрибутов субстанции; посему превращать идею, модус мышления, в свойство модуса протяжения, тела, – значит полностью извращать природу мышления. Ну а сам Ильенков видел в мышлении функцию «ансамбля общественных отношений», который лишь идеально представлен в том или ином органическом теле. Вот тут, в теории идеального, он действительно развил взгляды Спинозы и «довел спинозизм до ума», как изящно выразился Мареев. Должен отметить, что Мареев, едва ли не единственный из учеников Ильенкова, сознает и ясно указывает, в чем состоит ошибочность понятия мышления у псевдо-Спинозы из очерка 2 «Диалектической логики». «Речь здесь еще не идет о специфически человеческом мышлении с его идеальностью», – пишет он (с. 314). Мышление без идеальности – это бессмыслица, дым без огня. Такого «мышления» – правы Ильенков с Мареевым – и у животных сколько душе угодно, ибо это уже не мышление, а просто психика, «анима натуралис». Ну и чем такой «Спиноза», с этим его «телесным мышлением» без всякой идеальности, лучше диаматчиков? Те тоже идеальной природы мышления не знали и знать не желали. Так и мыслят до сих пор – «телом»... 11 Во взглядах Ильенкова Мареев не находит слабых мест. Он отстаивает эти
взгляды как свои собственные – да так оно и есть на самом деле, – при этом отнюдь
не ограничиваясь апологией, постоянно стремясь углубить и развить их дальше по мере
сил. Ему это удается, в книге то и дело находишь пространные интерлюдии о формах человеческой
чувственности и категориях логики, о природе труда, о Льве Толстом и Гуссерле, и повсеместно
– споры с философами, которых автор лично знает или знавал в советские времена. Спорит
Мареев охотно, страстно и на своем стоит насмерть, как некогда его учитель Ильенков.
Уверен, над этой книгой читатель не заскучает.
1 D. Bakhurst. Consciousness and Revolution in Soviet Philosophy: From the Bolsheviks
to Evald Ilyenkov. (Modern European Philosophy Series). Cambridge, 1991.
2 Особенно его возмущает «пренебрежение» Ильенкова к успехам формальной логики в XX веке: «Печально, что труды сведущего и открытого философа содержат в себе эту филистерскую нить (philistine thread)» (p. 172). 3 Лукач Г. История и классовое сознание. М., 2003, с. 134. 4 Лукач Г. К онтологии общественного бытия. М., 1991, с. 34-35. 5 «... которая по форме является наиболее муторным из всех произведений мировой философской литературы» (с. 326). 6 Л.С. Выготский. Собрание сочинений. М., 1982, т. 1, с. 387. 7 Там же, т. 1, с. 318-319. См. подробнее: А.Д. Майданский. Выготский – Спиноза. Диалог сквозь столетия. – «Вопросы философии», 2008, № 10. 8 Там же, т. 6, с. 90. 9 Э.В. Ильенков. Философия и культура. М., 1991, с. 102. 10 Э.В. Ильенков. Диалектическая логика. М., 1974, с. 23. 11 См. об этом: А.Д. Майданский. Как разлагалась мысль. – «Логос», 2009, № 1. |