Ю.А. Жданов
Взгляд в прошлое: воспоминания очевидца
Ростов-на-Дону: Феникс, 2004, с. 376-396
В начале 60-х годов
мне посчастливилось познакомиться с Эвальдом Васильевичем Ильенковым. Это близкое
знакомство продолжалось до его безвременной кончины. За неделю до нее он целый
вечер читал мне главы последней своей работы «Ленинская диалектика и метафизика
позитивизма». Смысл ее отнюдь не в критике давно ушедших философов, в частности,
А. Богданова, а в стремлении разобраться с проблемами вполне современными
и актуальными как для науки, так и для общества. Не стану пересказывать эту работу-завещание,
читатель найдет ее в библиотеке. Скажу, пожалуй, что она – самая суровая книга
Ильенкова: ему надоело воевать с примитивным пониманием диалектики, вульгаризаторским
подходом к мышлению, против не только старого, но и новейшего неумирающего позитивизма,
рядящегося в одежды ультрамодных терминологий.
Эти взгляды были
ему присущи и в начале нашего знакомства. Он очень любил веселый памфлет «Тайна
черного ящика», повторял его во многих своих работах и сборниках.
Любопытна история этой публикации. Эвальд Васильевич написал ее для журнала «Новый мир»,
но под влиянием каких-то дуновений публикация задерживалась. Тогда автор обратился
к нам в Ростов. Приятно и дорого вспомнить, что памфлет впервые был опубликован
в многотиражке Ростовского университета «За советскую науку». 21 марта 1964 года
тайна черного ящика была раскрыта: она заключалась в подспудном господстве в глубинах
массового сознания метафизических, антидиалектических представлений, отвергающих
специфику мышления, движущегося через противоречия, отвергающих сложный путь бесконечного
познания, да и саму бесконечность. Отвергающего со ссылками на самоновейшую науку,
на кибернетические и информационные подходы.
Сразу же скажу, что
Ильенков не выступал ни против методов теории информации, ни против кибернетики. [376]
Более того, он живо обсуждал с одним из пионеров нейрокибернетики, профессором
А.Б. Коганом проблемы новой науки. Коган возглавил в те годы в РГУ группу
биофизиков и физиологов, сотрудничество которых привело к созданию первого в мире
Института нейрокибернетики.
Эвальда Васильевича волновали проблемы
взаимосвязи физиологических, электрофизиологических механизмов работы мозга с
пониманием идеального, сознания, мышления. При этом он предупреждал против упрощенного
позитивистского рассмотрения этих категорий, предостерегал против опасности «кибернетического»
материализма как модной ипостаси механистического. Его беспокоили попытки морфологически
локализовать мысли в структурах мозга.
Нас, естествоиспытателей,
он с лукавством ловил на смещении философских и эмпирических подходов. Помню,
как-то с внешним благодушием он спросил меня: а доказано ли существование атомов?
Я горячо его заверил в том, что доказано, чему свидетельством – прямое фотографирование
атомов металлов с помощью электронного микроскопа. И лишь нотой спохватился: так
он же меня поймал, поскольку речь шла не о структурных уровнях организации вещества,
а о понимании материи в категориях прерывного и непрерывного, бесконечного и конечного,
пустого и наполненного пространства.
Эвальд Васильевич поддержал мой интерес к натурфилософии Шеллинга,
полагая, что этот немецкий философ еще не до конца понят и истолкован. Этот импульс
побудил меня прочитать несколько лекций студентам по шеллингианской натурфилософии.
К сожалению, не удалось подготовить их для печати.
Всем, кто знал Ильенкова и его работы, известно,
с каким вниманием относился он к учению Спинозы. Изучая взгляды этого мыслителя,
он занялся перепиской между Спинозой и химиком, точнее, основателем современной
химии – Робертом Бойлем. В своем письме Ильенков интересовался моим отношением
к спору этих ученых, [377] в частности, насколько он сохранил свою актуальность.
Я ответил Ильенкову, что фактическая сторона спора историей исчерпана: селитра
и селитряный спирт (азотная кислота) не одно и то же вещество, хотя и связанные
генетически соединения, на чем настаивал Бойль. Однако Ильенкова такое заключение
не вполне удовлетворило. Вот что он мне написал.
28.5.1963 г.
Здравствуйте, дорогой Юрий Андреевич!
Получил позавчера Ваше письмо – о Спинозе-Бойле. Над Спинозой я сижу
давно, но до тех тонкостей, о которых задал Вам вопрос, еще далеко не дошел, – это, так сказать,
задел впрок. Мне неясной осталась только одна фраза – что письма Спинозы интересны
для истории атомистики, но «вряд ли сохранили какое-либо актуальное значение».
Вы имеете под «актуальным значением» непосредственный эквивалент споров между
ними в современных фактических представлениях? На это я, конечно, не надеялся.
С точки зрения чисто фактических данных их разногласия судить вряд ли имеет смысл.
Мне-то интереснее принципиально-логическая сторона вопроса. Я плохо
знаю химию, тем более – Бойля. Но Кедров обещал порекомендовать что-нибудь добротное
и проконсультировать. Не напишете ли и Вы – что лучше и легче при моей необразованности
почитать о его роли в развитии химических представлений? Тогда мне удалось бы
сформулировать вопросы к Вам чуточку конкретнее.
Смущает меня во всем этом одно. Вы пишите, что Спиноза
прав лишь «в тенденции (борьба против метафизики естествоиспытателей), но исторически
прогрессивней была позиция Бойля».
Тут-то для меня и гвоздь вопроса. Да, видимо, это – исторический факт.
Но чисто исторический. Но вот когда историю приходится «выпрямлять» (выявлять ее логический стержень),
то на таком, чисто исторически-фактическом суждении мне успокоиться трудно. Да,
химия [378] развивалась именно так, и имя Бойля для нее, несомненно, остается
одной из решающих вех пути. А не Спинозы. Этот где-то «сбоку»...
Но
если мне хочется выявить значение для естествознания таких имен, как Спиноза,
то судить тут приходится не с точки зрения сегодняшних химических представлений,
во-первых, и не с точки зрения чисто исторических фактов, во-вторых, – а с точки
зрения тех перспективных идей, которые в сегодняшних химических представлениях
еще не реализованы, стало быть – «не подтверждаются» еще фактами.
Конечно
же, прямая аналогия селитра – селитряный спирт и «лед – вода», которую Спиноза
выдвинул в письме, с точки зрения и фактов, и более серьезных соображений, наивна.
Она основывается на том, что селитра – это «простое» (неразложимое) вещество,
и тогда Бойль прав принципиально, когда рассматривает «твердую и летучую части
селитры как различные вещества». Тогда между логически-принципиальным подходом,
требующим понимать это различие как различение внутри «одной и той же субстанции»
(что, в конце концов, тоже верно) и конкретно-химическим мышлением Бойля оказывается
трудно заполняемая пропасть. Но тогда и мораль для естественника – философ прав
лишь в плане «бесконечной перспективы» познания, и его суждение мало что может
дать естественнику непосредственно. И тогда – в случае такой морали – естественнику
полезнее «слушаться» («прислушиваться») к более «приземленной» философии.
Интересно мне вот что – почему все-таки Бойль вел диалог (через Ольденбурга) именно со Спинозой.
«Мы с г. Бойлем нередко беседуем о вас, о вашей учености и о вашем глубокомыслии» – письмо XXII (XXV).
Здесь мне пока ничего не ясно. Но занимает
меня это вот почему: с этим я часто встречался: с таким рассуждением: (извините
за орфографию, о ней я сейчас не думаю).
Да, Декарт и Спиноза были
правы против Ньютона принципиально, отвергая представление о пространстве [379]
как о «пустоте». Но, одно дело – принципиальная правота, а другое – непосредственные
пути науки, которая, де, только потому и сделала кое-что, что стала исходить из
«неверного», но зато эвристически-плодотворного представления. Поэтому Ньютон,
принявший «пустоту», создал теорию навека, а картезианство совершило логический
«большой скачок», делая в XVII веке то, что объективно стало возможным лишь для
века Эйнштейна.
«Большие скачки» – дело, разумеется, авантюрное,
и одобрять его – тем более рекомендовать естественнику от имени философии, негоже.
Слишком широкий логический принцип, прямо наложенный на частную проблему, ничего
хорошего дать не может. Это так.
Но так ли уж неизбежным, с точки
зрения интересов науки, было принятие Ньютоном «пустоты»? Ведь вместе с этим были
узаконены и «дальнодействие», и – в конце концов – Бог.
Можно ли
гипотетически представить себе, что Ньютон постулировал не «пустоту», а аристотелевско-картезианское
(значит и спинозовское) представление о пространстве и развернул свой аппарат
теории всемирного тяготения (особенно – математический) на этой основе?
Мне
кажется, это вполне возможным, и математическая строгость ньютоновской физики
от этого не только не пострадала бы, но, наоборот, яснее прочертила бы на математическом
языке какие-то нерешенные, но зато перспективные ходы размышления.
В общем виде – неизбежно ли в логике развития науки заключена особая стадия, на
которой, чтобы сделать великое, надо сделаться «индуктивным ослом»? Чисто аналитическая
стадия.
Мне кажется, нет, ибо и «чисто аналитическая» стадия – это
фантазия, придуманная задним числом, некритически-обрисованный ряд фактов. Из
каких-то – из тех или иных – «логических» постулатов ведь исходит любой «чистый
аналитик». Разница в том, из хороших или из тех, которые принимаются только ради
легкости, ради «простоты» их применения, в частности, ради удобства отношений
с теологией, догмой. [380]
Вот взаимоотношения Спинозы с Бойлем
мне и хотелось бы понять в этом свете, в свете этой – и ныне актуальной – проблемы.
Суть их разногласий вряд ли можно выразить формулой – одна субстанция или два
разных «вещества». В таком случае диалог со Спинозой вряд ли был бы интересен,
занимателен для Бойля. Тут мне мерещится еще что-то важное – для Бойля. Что? –
Этого я понять сам пока никак не могу.
Общий для них тезис – «природу
надо объяснять из нее самой», – в коем Энгельс видит основной тезис Декарта –
Спинозы, – для Бойля, видимо, был симпатичен. Но этого, наверное, мало, для того,
чтобы вести длинный диалог.
Б.М. Кедров, с которым я вел на
эту тему короткий разговор, сказал, что взаимный интерес Бойля и Спинозы обусловливался
именно согласием в отношении этого главного принципа, – что оба они мыслили «на
переднем крае» тогдашней культуры, и разногласия не имеют, мол, особого значения.
Это – детали. Может быть, и так. Но тогда об отношениях Спинозы и Бойля мне придется
ограничиться краткой фразой – похвалой в адрес «прогрессивности».
А если это не все? Если в их переписке есть кое-что интересное и в деталях? Какие-то
общетеоретические соображения Спинозы, которые могли подтолкнуть Бойля на пути
рассуждения, без них непонятные? Для этого надо прекрасно знать Бойля, а я этим
знанием, увы, не обладаю. И если у Вас по этому поводу возникнут какие-нибудь
соображения, то – поделитесь, пожалуйста.
Кстати, Бойль каких-нибудь
определенных симпатий в философии придерживался? Остались ли следы его отношений
с другими философами и системами, кроме спинозовской?
И еще кстати. Вы пишете: «Представления Спинозы (И других АТОМИСТОВ)». С «атомизмом» в строгом
– демократическом – смысле у него отношения были ведь не простыми. Атомистом в
строгом смысле его назвать трудно, – тут он был хитрее; атомизм, насколько я привык [381]
думать, связан с принятием именно «пустоты». «Атомизм» у него присутствует,
но как некоторый производный принцип, – геометрическая форма частиц для него не
изначальный, тем более – не единственный принцип объяснения. Но с этим я тоже
хорошенько еще не разобрался.
Если будет у Вас время, напишите,
пожалуйста, что Вы думаете насчет всех этих довольно сумбурно напечатанных соображений.
С самыми лучшими пожеланиями Вам и Вашей семье.
Да! Чуть было не забыл. Здесь – в институте – затевают сочинение на тему «Ленин и
современные проблемы науки и жизни». Название – ориентировочное. Пока дело на
стадии рассуждений и мечтаний, и очень не хотелось бы, чтобы эту затею опошлили.
Не смогли бы Вы помочь превратить эту работу во что-то более или менее серьезное?
Пока – хотя бы соображениями, какие именно проблемы нужнее поставить в связи с
идеями Ленина? Это я не только от своего имени прошу, а и от группы, которая будет
реально отбирать и авторов, и темы и пр. Руководителем ее назначили Мшвениерадзе.
Знаете? Он Вам напишет подробнее. Давыдова и Арсеньева постараюсь поймать сегодня
же и попрошу их написать прямо Вам.
С уважением, Ильенков.
Не пытаясь осовременить спор далекого XVII века, когда
уровень знаний и эксперимента был качественно иным, отмечу, однако, что в размышлениях
Спинозы действительно были некоторые догадки и суждения, которые сохранили свою
актуальность и реализовались. В самом деле, вот что писал он Ольденбургу: «...говоря,
что в более широких порах селитренные частицы окружаются особым тончайшим веществом,
я действительно исходил, как замечает славнейший муж, из невозможности пустоты».
История науки развивалась так, что проблема пустоты была снята введением
учения о вездесущем эфире. [382] Однако и эфир был отвергнут в новой физике. Возникло
представление о физическом вакууме как форме существования материи. Этот вакуум
пребывает в непрерывном изменении, порождая постоянно возникающие и исчезающие
виртуальные частицы различного типа.
Далеким эхо взглядов Спинозы
на материю являются современные представления о динамичных формах взаимных превращений
частиц: от молекул (динамическая изомерия) до субатомного уровня.
Однако Ильенкова интересовали не только глубинные структуры субстанции, но и ее вселенские
масштабы. Его перу принадлежит дерзкое эссе «Космология духа», к сожалению, долгое
время пролежавшее в пыли архивов и лишь в неполной мере опубликованное в недавние
годы журналом «Наука и религия». Послесловие к этой работе, написанное летчиком-космонавтом
В.И. Севастьяновым, имеет характерный заголовок «Философ космического века».
Здесь нет места пересказывать содержание этого труда, скажу, однако,
что Ильенков выдвигает смелую (сам говорит: фантастическую) концепцию о роли разума,
мышления в эволюции Вселенной. Разум – не жалкая плесень на остывающих камнях
материи, как полагают некоторые ученые (например, Джемс Джинс), а необходимый
неизбежный этап эволюции всей материи, завершающий и открывающий цикл ее космической
эволюции. В этом очерке Ильенков до блеска и до логического конца развивает концепцию
Спинозы – Маркса о мире.
Проблема идеального, социальная природа
мышления всегда находились в фокусе интересов Ильенкова. К слепоглухонемым ребятам,
к работам Мещерякова его влекло не только стремление помочь обделенным жизнью,
но и понять, как, какими путями входит в их жизнь и сознание общечеловеческая
культура, когда возможности восприятия мира столь сужены и ограничены. И он ликовал,
видя как ребята осваивают все богатство человеческих отношений, овладевают главным
– возможностью творить: мыслить, сочинять стихи, лепить, преподавать. [383]
Среди
них особенно запомнились Наташа Корнеева, Саша Суворов, ставшие друзьями моей
дочери Кати. Как через ограниченный канал тактильных ощущений возможно приобщение
к абстрактному, ко всей сфере идеального? Этот жестокий эксперимент природы Ильенков
поставил на службу познанию.
Мы вместе с ним радовались и обсуждали
все новинки литературы по проблемам мышления. Он бурчал против неопозитивистских
увлечений, с радостью воспринял переиздание замечательной книги грузинского философа
К. Мегрелидзе «Социология мышления». Увы, судьба автора была трагичной, с
тем большей радостью была встречена публикация его труда.
У Ильенкова
было немало противников его концепции идеального, взглядов на природу мышления.
Долго и упорно велся спор с философом Дубровским. Но характерный штрих: когда
Дубровский не смог защитить докторскую диссертацию и обратился в Ростовский университет,
то на наш вопрос «как быть?» Ильенков рекомендовал принять работу к защите.
Дубровский
стал доктором наук и, видимо, хорошо помнит поддержку нашего коллектива. Правда,
во имя принципов (надо же быть выше человеческих отношений) он уже в ходе перестройки
лягнул меня публично за статью «Новые плоды просвещения», где я иронизировал по
поводу новомодных увлечений парапсихологией, телепатией, телекинезом, парапсихологией.
Жаль, что Дубровский не понял главной моей мысли: нормальные проявления человеческого
сознания, его поведения, поступки значительно таинственнее, загадочное, чем это
представляется обыденному сознанию. Познать бы их, а не сочинять биополя и космические
влияния для объяснения некоторых сторон психики, представляющихся непривычными.
Известное, именно потому что оно известно, еще не познано – предупреждал Гегель. И не зря.
Противник сциентизма Эвальд Васильевич свой труд «Об идеалах»
подарил мне, сопроводив подарок следующей веселой и многозначительной надписью:
«Дорогому [384] Юрию Андреевичу от автора, который науку, ей бог, уважает, но
только в нового бога ее превращать не хочет». 12.1V.69. Ильенков.
Дом Эвальда Васильевича всегда представлял шумящий и дымящийся улей. Всегда кто-то
в него входил, кто-то из него выходил. Были тут и любимые хозяином слепоглухонемые
ребята, были начинающие аспиранты, ходоки из провинциальных философов, маститые
мастера наук.
Тут довелось мне познакомиться с классиком отечественной
философии А.Ф. Лосевым. К сожалению, встреча была краткой. Но когда гость
ушел, Эвальд Васильевич размышлял так: «Вот он – идеалист, а мы философы-материалисты.
Что же нас различает? Материя и сознание – это великий космический цикл. Ленин
же говорил, что материя первична лишь в пределах гносеологического подхода. Мы,
материалисты, разрываем цикл в целях анализа в одном месте, а идеалисты – в другом.
Вот в чем разница».
В доме Ильенкова посчастливилось мне встретить
и другого крупного ученого, искусствоведа наших дней – М.А. Лифшица. Интерес
Эвальда Васильевича к проблемам эстетики отражен в его многочисленных трудах в
этой области. Его особенно беспокоили дегуманизация современного искусства, ее
истоки, причины и формы.
Однажды мне пришлось встретиться с Эвальдом
Васильевичем вскоре после его возвращения из Вены. В австрийской столице он побывал
в музее или на выставке современного искусства. Вот его рассказ: «Вышел я из здания
Музея, присел на каменные ступеньки и задумался. В самом деле, если современная
жизнь превращает человека в унитаз, то изображение унитаза и является вполне реалистическим
изображением современного человека».
Знаток «Капитала», теорий прибавочной
стоимости, Ильенков был убежден, что товарно-денежные отношения порождают то отчуждение,
которое характерно для современного общества, которое рождает антигуманное искусство,
эстетику антиразума. [385]
С этих позиций подходил он и к творчеству
своего любимого композитора Вагнера (кстати, это роднило Ильенкова со вкусами
А.Ф. Лосева), иногда это увлечение приводило меня, например, просто в трепет.
Честно говоря, у Вагнера больше всего мне нравятся симфонические картины: «Шелест
леса» из «Зигфрида», полет Валькирий, марш из «Тангейзера», траурный марш из «Гибели
богов» и подобные. Бесконечные арии и монологи вызывают стремление куда-то сбежать.
И вот радостно-взволнованный Эвальд Васильевич не просто включает
проигрыватель с пластинкой Вагнера, но дает в руки партитуру и часами следит по
ней за всеми темами и сплетениями голосов, партий и инструментов.
При этом он комментирует музыку, утверждая, что вагнеровская тетралогия о золоте Рейна
зеркально отражает природу, историю и сущность товарно-денежных отношений, вплоть до их гибели.
Не один вечер проговорили мы о проблемах и судьбах
народного образования. Активным участником этих бесед был Василий Васильевич Давыдов.
Размышляя относительно истоков трудностей в развитии педагогической науки, Ильенков
высказал мысль о том, что у нас нет концепции образования. А это объясняется,
по его мнению, тем, что у нас нет концепции культуры. Для его интересов эта проблема
была центральной. Ростовская школа философов в значительной мере от него восприняла
интерес к проблемам культуры, не случайно, что именно в Ростовском университете
возникла кафедра теории культуры, была разработана система гуманитарной, общекультурной
подготовки студентов.
Когда состоялось наше знакомство, Эвальд Васильевич
был кандидатом философских наук, что явно не соответствовало ни его творческому
потенциалу, ни вкладу в философию, ни авторитету в научной среде. Поэтому мы,
его друзья, в союзе с Ольгой Исмаиловной Салимовой – его мудрой и терпеливой супругой
– повели на него атаку: защищайте докторскую диссертацию. Он бурно и решительно
противился этому, объявляя звания в науке [386] чепухой. Но мы наседали, указывая,
что без докторской степени ему не реализовать своих возможностей в философских
битвах. И вообще, с волками жить, по-волчьи выть.
В конце концов, нам удалось сломить его сопротивление. Я же пошел на отчаянный шаг: согласился
быть его официальным оппонентом. Неадекватность ситуации была ясна, но делать
было нечего.
В 1968 году Ильенков в Институте философии защитил
докторскую диссертацию на тему «К вопросу о природе мышления». Не буду описывать
ее ход: где-то сохранилась стенограмма. Но на защите присутствовала милая и ехидная
философесса, Галина Андреева, которая сделала иронический репортаж. Вот отрывки
из этого документа.
Председательствующий: «Товарищи! Защита
– не бой быков и не футбольный матч, хотя и она бывает интересной... Начнем».
Диссертант: «Наш сектор диалектического материализма наконец-то
предлагает более или менее связное изложение взглядов, поскольку кругом анархическая
пестрота, а в сектор все же стекаются единомышленники...
Помню,
привезли как-то в Институт китайского философа, старичка Хе Линя. Хотел он перейти
от Гегеля к Марксу, а никак не может, не понимает, чем Гегель отличается от Маркса:
и практику вроде знал, и чувственность уважал. Объяснил я ему, что дух просыпается
в проговаривании, а уж только потом дозревает настолько, что не только проговаривает,
но и создает орудия, статуи, города. И тогда Хе Линь сдался, а я держусь за это...»
Второй оппонент (это – я): «Диссертант не знает, состоят ли электроны
из кварков, и, слава богу, тем более, что в естествознании ничего нового нет,
все, что теперь содержится в дезоксирибонуклеиновой кислоте, было закодировано
уже у Эмпедокла.
Известно, что было два Канта: докритический – хороший,
который создал гипотезу Канта – Лапласа, и критический [387] – плохой. Между Кантами
лежит грань, хотя Ильенков ее и стирает...
Ильенков объясняет Гегеля
превращенной формой профессионально-профессорского сознания, а Кант, напротив,
сидит в своей лаборатории, в своей будке. Перед ним – непонятная природа и непонятно
откуда свалившийся аппарат...
...Если перед неподвижным взором Канта
дается природа, то Гегель ее останавливает и начинает двигать сознание. Поэтому
у Гегеля окоченевает природа и народы окоченевают тоже...
...Известно,
что Зевс победил Кроноса, так и Ильенков окажет помощь естествоиспытателям, в
то же время не оставляя и неопозитивистам щели, чтобы выжить...
Не нужно склоняться к кибернетическому материализму, нельзя переоценивать внешний
фактор. Наша нация должна стать самой теоретической и для этого и надо дать Ильенкову
степень доктора философских наук...»
В этой веселой чепухе есть
рациональный смысл. Главное – Эвальд Васильевич стал доктором наук, чему друзья
его были неимоверно рады, что было более чем справедливо.
Начав
свою научную деятельность с диалектики абстрактного и конкретного в «Капитале»
Маркса, Ильенков не только никогда не терял интереса к проблемам политической
экономии, более того, этот интерес с годами нарастал. Я помню его высказывания
о том, что надо бросить все и заняться политической экономией, он предполагал
приобщить к этому делу молодых своих аспирантов. Его возмущало то, что в стране
победившего марксизма фактически не развивается теоретическая мысль экономистов,
теория подменена сугубым эмпиризмом, осуществляемой на ощупь экономической политикой.
Видимо, этот интерес привлек его внимание к тексту лекции «Об основном
противоречии социализма», который я послал ему. Я пытался понять природу социализма,
исходя из характера труда, и пришел к заключению, что труд при социализме еще
не носит конкретно-всеобщий [388] характер, что эта всеобщность проявляется в
нем лишь в частичной форме. На этой основе мне казалось возможным предложить концепцию
частично всеобщего труда при социализме.
Ильенков ответил мне двумя письмами, которые я здесь привожу.
10.01.1968 г.
Дорогой Юрий Андреевич!
Получил Вашу
рукопись об «основном противоречии», прочитал ее раз, но прочитать второй раз,
– чтобы написать о ней что-то, – никак не соберусь силами. Очень мешает всякая
суета. Не знаю, дошли до Вас отголоски истерики, которую упорно стараются разжечь
последний месяц кое-какие из известных Вам деятелей от философии – Молодцов, Косичев,
Готт, Трошин и их друзья, – вокруг злосчастной статьи в «Комсомольской правде».
Принимают осуждающие решения на своих кафедрах и ученых советах, шлют истерические
письма в вышестоящие инстанции, запугивают начальство и т.д. и т.п. Все это настолько
противно, что руки опускаются. Ничего не хочется делать.
18.01.1968 г.
Опять вернулся к письму – отложил его, так как думал, что
Вы в Москве. Жаль, что не удалось поговорить. Вы помогли бы мне выбраться из дурного
настроения. Никак оно не проходит – а в итоге даже письмо написать – и то превращается
в проблему. Уж очень хочется этим молодцовым вернуть все назад. А их, увы, много.
Вот и думается – еще двести лет будет тянуться эта ерунда, если раньше бедой не
кончится. И валится все из рук, хочется махнуть рукой на всю эту философию несчастную
и беспомощную и заняться чем-нибудь другим... Такие-то вот настроения совсем меня
одолели. И трудно решить – насколько они оправданы. Но впечатление все же такое,
– интегрально-интуитивное – что наступает [389] полоса тухлого безвременья, когда
все те, кто мог бы что-то делать интересное – забираются в свои норы, а на свет
опять выползает всякая нечисть, ничего не забывшая и ничему не научившаяся, только
сделавшаяся еще злее и сволочнее, поскольку проголодалась. И никак не удается
взглянуть на все это дело «философски», то бишь «суб специе этернататис». Даже
не знаю – посылать Вам эти ламентации или лучше порвать и переждать с письмом,
пока не посветлеет на душе.
Так что уж не обижайтесь, Юрий Андреевич,
если мало вразумительного смогу сформулировать на этот раз насчет «частично-всеобщего»
и связанных с ним тонкостей.
В общем и целом мне дело тоже представляется
именно так. Я тоже привык представлять себе нынешнюю полосу с точки зрения примерно
тех же категорий, – как фазу на пути от формального «обобществления» – к реальному,
до которого, увы, видимо еще далековато. Печально, однако, то, что во всем этом
движении мало ясного теоретического понимания и слишком много фразы, много демагогии,
отчего процесс и протекает так мучительно, и с такими издержками, которые едва
ли не превышают потенциальные выгоды от формального обобществления, едва ли не
сводят их на нет.
Так что чисто теоретически я с вашим текстом согласен
полностью, – вопрос, однако, в том, какие же конкретные социально-экономические
меры могли бы обеспечить максимум преимуществ, созданных фактом формально-юридического
обобществления собственности и пресечь всякого рода кукурузу. Видимо, иного противовеса
формализму, возомнившему себя раньше времени «реальностью», кроме открытого признания
прав товарно-денежных отношений, нет. Так что существующую ситуацию и надо, наверное,
познать методом «раздвоения единого», – богу богово, кесарю – кесарево, то есть
совершенно четко определить права формализма, вытекающие из его реальных возможностей,
и ясно очертить ту сферу, которая формализму реально неподвластна. И пусть она
конституируется сама, как знает, ибо стихия [390] тоже содержит в себе свой «разум»,
– и иногда более разумный, нежели формальный. Тогда и формальный разум сделается,
может быть, несколько более самокритичным и поворотливым – каковым он сам по себе,
боюсь, не сделается никогда.
Формально обобществить можно ведь с
пользой только то, что уже реально для него созрело. Иначе из этого выйдет только
вред и издевательство, застой. Особенно при нынешнем состоянии теоретического
разума. Не надо заглатывать больше, чем способен переварить желудок. Эту истину
мы слишком часто забывали, оставшись без Ленина. Слишком часто принимали свой
относительный разум за Абсолютный, за всемогущий, за всеведущий.
«Частично-всеобщий»
= абстрактно-всеобщий = мнимо-всеобщий. А реально-частичный самый что ни на есть.
В этом «единстве противоположностей», в этом спутанном противоречии (Ср. Гегель
о единстве и путанице противоположностей), надо прежде всего выявить то, что действительно,
реально, является в нем «всеобщим», а что – нет. Только после этого и можно, наверное,
учредить более или менее разумное «единство». И надо эти противоположности максимально
четко развести, прежде чем синтезировать.
В понятии же «частично-всеобщего»
они не выявлены, спрятаны, а потому то и дело выступают под маской своего «иного».
Да, понятие «частично-всеобщего» совершенно точно выражает тот эмпирически-фактический
«синтез», который есть. И потому, может быть, самое это понятие требует несколько
более подробного анализа, – четкого, ясного, до цинизма трезвого. Да, труд стал
«всеобщим» лишь «отчасти», лишь частью. В какой реальной мере и степени? Тут-то
и весь вопрос. Эту меру и надо определить, чтобы не превышать, чтобы не пытаться
командовать тем, что этому командованию не поддается по сути дела, чтобы ясно
очертить правомочия. А с тем, что лежит за пределами этой «меры» – играть честно,
по строго установленным правилам, не меняя их к своей выгоде, как заблагорассудится. [391]
Мне и кажется, что единственно верным было бы сказать: вот
в этих-то и этих-то пределах, четко очерченных, «частичный труд» – полный хозяин,
и в эти пределы не имеет права совать носа ни один «представитель Всеобщего» –
Абстрактно-Всеобщего. Пусть он помнит, что он лишь абстрактно – всеобщий, то бишь
мнимо-всеобщий. И в этих пределах, – то есть на рынке, – пусть господствуют законы
рынка. Со всеми их минусами. Ибо без этих минусов не будет и плюсов.
На границе же между рынком – и Всеобщим, – пусть и создается тот самый относительно
разумный «синтез», который никак не может стать «разумным» по той причине, что
эта граница ясно не прочерчена, – откуда и происходят взаимные нарушения границы
без понимания того, что это – нарушения.
Тогда и получится ясная
картина, – картина борьбы взаимно-исключающих принципов, – а не их «диффузия»,
что хуже открытой и честной борьбы, ибо диффузии превращает всю эмпирию в одну
серую кашу.
Так что мне и кажется, что в понятии «частично-всеобщего
труда» задача на анализ скорее поставлена, нежели еще решена. Противоречие зафиксировано,
– да, – и показаны эмпирические способы его проявления. Причем, проявления негативного
плана, в коих повинна именно «частичность». Но откуда эта «частичность» действует?
Какой полюс ее продуцирует? Рынок или его полярная противоположность, частичность
под маской Всеобщего? Частичность, возомнившая себя непосредственной всеобщностью,
или же частичность, честно понимающая, что она частичность и ничего более?
Надо
ясно очертить компетенции той и другой разновидности «частично-всеобщего», тогда
яснее станет и доза вины и той и другой за негативные последствия, как и за позитивные,
этой, данной формы синтеза «всеобщего» и «частного», – государства и рынка, диффузно
окрасивших друг друга...
Пожалуй, ничего более вразумительного я
тут придумать не могу. Может быть, в моих рассуждениях и сказывается [392] то
ипохондрическое настроение, которое меня одолело. Но ведь и оно имеет свои корни там же?
Никак я не могу принять, что Молодцев – Трошин, старающиеся
присвоить себе монополию на «истину в философии», на роль «воплощения разума»,
имеют на это большее право, чем те, которых они хотели бы осудить как «ревизионистов».
Они-то ведь никак не признают, что они – только «частично-всеобщие» – и неизвестно
еще, насколько велика эта частичка «всеобщего» в их мозгах. Думаю, что там она
давно превратилась в чистую фикцию, в фразу... А где у меня и у Арсеньева возможность
и право бороться за другую, – и может быть, более солидную дозу «всеобщего»? Вот
и впадаешь в пессимизм, особенно, когда устанешь, особенно, когда – оглянувшись
– увидишь, как немного сил. И как они все распылены, насколько «частичны».
Ну, ладно, пока кончу на этом. Ежели у Вас есть лишняя капелька оптимизму – поделитесь!
Может быть, в феврале и приедем с Василь-Васил. Поклон семье и,
в частности, – гносеологу <это – мой сын Андрей>.
Оля все хочет спросить Ваше мнение про ее книжку – не решается.
До свидания!
Эвальд.
Письмо и размышления Эвальда
Васильевича нуждаются в самом серьезного комментарии. Фактически он затронул самую
больную точку теории коммунистической формации, ее начального этапа.
Основоположники
научного социализма, в отличие от их утопических предшественников, убедительно
показали, что новое общество рождается не из прекраснодушных мечтаний о справедливости
и равенстве, не из ламентаций и филиппик по поводу несовершенства бытия, а как
следствие и результат крупного общественного производства. Степень обобществления
производства – мерило зрелости общества при революционном перевороте. [393]
Уровень обобществления определяется не размерами собственности или хозяйства,
а внутренними условиями. Мне приходилось в калмыцких степях бывать в овцеводческих хозяйствах,
раскинувшихся на полумиллионах гектар, где ведется экстенсивное отгонное животноводство.
Видел я хозяйства в десятки раз меньше, но с развитой системой орошения, предприятиями
по переработке сырья, высокой агротехникой и зооветеринарной службой. Где уровень
обобществления выше? Очевидно, в меньшем хозяйстве: здесь и организация труда
сложнее, и управление совершеннее, и активнее стремление использовать науку, высокую
агротехнику.
Собственность может быть крупная, а производство –
мелкое. Это противоречие существует тысячелетия. В свое время оно взорвало римские
латифундии и усадьбы французских помещиков.
В ходе нашей революции
Ленин предупреждал о необходимости перехода от национализации к обобществлению
производства. Многим эта задача казалось туманной: коль государственная собственность,
значит все обобществлено. Увы, это далеко не так.
Марксистская теория
говорит о том, что «передача в собственность государства является не единственной
и даже не лучшей формой национализации» – этими словами Сталин излагал взгляды
Энгельса.
Переход к реальному обобществлению, возрастание его уровня
осуществляются двумя путями. Первый связан с технологическим разделением труда
на множество взаимозависимых операций, кооперированных в рамках единого производственного
процесса. Его тенденция, по Ленину, превращение всей страны в одну фабрику.
Второй тип производственных связей в обществе осуществляется на основе общественного
разделения труда между производителями, формально независимыми. Здесь общественная
связь, их интеграция реализуется через рынок, через систему товарно-денежных отношений,
через куплю-продажу.
Маркс в Учредительном манифесте международного
товарищества рабочих выявил основную тенденцию в историческом [394] переплетении
этих противоречивых процессов. Здесь, по его мнению, «дело шло о великом споре
между слепым господством закона спроса и предложения, в котором заключается политическая
экономия буржуазии, и общественным производством, управляемым общественным предвидением,
в чем состоит политическая экономия рабочего класса».
Ильенков фактически
отрицает эту диалектику общественного бытия. Учитывая недостаточный уровень реального
обобществления, наличие огромной сферы мелкого производства, он считал необходимым
фактически возродить ленинские принципы нэпа. Но не в качестве анархического товарообмена
и анархического спекулятивного капитала, а на основе рынка, подчиненного целям
социального развития общества.
При этом преодоление формального
обобществления в виде государственной экономики постепенно должно не просто приватизировать,
как модно у нас говорить, но двигаться двумя путями: из них первый действительно
предполагает приватизацию, а второй – передачу собственности из рук государства
во владение коллективов, общественных ассоциаций, в конечном итоге – всего народа
в лице его высшего экономического (а не политического) органа.
В беседах и разговорах Ильенков касался еще одной темы, родственной написанному.
Он говорил о роли партии коммунистов в условиях неполного обобществления, действия
рыночных сил. Он считал, что партия должна руководить обществом, формируя главную,
генеральную линию развития, но не вмешиваясь во все детали, во всю грязь рыночных
отношений, в махинации, гешефт, ибо тем самым она берет на себя ответственность
за них. Ибо здесь возникают пока еще привилегии, коррупция, неравенство и несправедливость,
зависть и дефицит.
Ильенков тяжело переживал трагические ошибки
и неудачи на путях к новому обществу. Его мысль уже стала на путь анализа глубинных
экономических отношений социалистической формации. Не успел... [395] Но как завещание
звучат и ныне его заключительные слова в лежащей передо мною рукописи «К вопросу
о природе мышления»: «И если бы мы всегда следовали ленинским принципам, обеспечивающим
философской диалектике союз с естествознанием и с политикой, то, надо думать,
и развитие науки, и социальный прогресс протекали бы с гораздо меньшими издержками
и с большей скоростью, чем это имело место на самом деле. Меньше было бы ошибок,
промахов, неудач и поражений, и больше – действительных научных и политических
побед, побед коммунистического движения, охватывающего сейчас уже почти весь земной
шар, но совершающего нередко грубые политические просчеты. И тут нужны не дифирамбы,
а точный диалектический анализ. Поэтому нужна Логика».
Да, очень нужна. И именно сейчас. И очень жаль, что нет теперь с нами
замечательного мыслителя, память о котором сохранится навсегда. [396]