Э.В. Ильенков
К понятию «тело человека», «человеческое тело»
«Эвальд Васильевич Ильенков»
Москва, 2009, с. 396-408
Нельзя его представлять (держать в воображении как
предпосылку рассуждений, вербализованного образа, «понятия») в качестве
биологически оформленного организма, как тело особи биологического вида «Homo
sapiens», тела, органами коего являются генетически-запрограммированные органы,
и только (мозг, руки, ноги, зубы и пр.).
По отношению к телу человека это будет уже абстракция, –
такая же абстракция, как мозг, вырезанный из черепа и лежащий на столе анатома.
Это – далеко не все тело человека, а лишь его фрагмент, внутри коего при всем
желании невозможно увидеть (а не только понять) те реальные функции, которые
только и составляют в своей совокупности специфически-человеческий способ
жизнедеятельности.
В морфофизиологии тела индивида, как такового, этих функций
попросту нет.
Ведь наблюдать морфофизиологически определенное тело особи
нашего вида мы могли бы только в одном случае, – если бы младенца удалось
вырастить при абсолютной изоляции от всего того, что принадлежит культуре,
внутри которой развивается каждый нормальный индивид.
То есть – окружить его всеми условиями, которые биологически
необходимы для его существования и развития, – условиями его чисто-биологического
существования и развития во взрослую особь, – [396] но старательно исключить все
те компоненты «внешней среды», которые не являются необходимыми условиями его
чисто-биологического существования.
Мыслим такой эксперимент (не «мысленный», а вполне реальный)? Да,
хотя он априори запрещен в силу нравственных и юридических ограничений. Но
отвлечемся от них на минуту, ибо с точки зрения чисто-биологической их не
только нет, а и быть не может.
Реально это может выглядеть только так: младенец развивается
только в силу наличия генетически-запрограммированных в нем, в его теле, – и ни
в коем случае не вне его – закономерностей развития. Это значит, что он должен
существовать среди предметов (компонентов среды), необходимых для
удовлетворения органически-встроенных в его органику нужд, «потребностей»
естественного порядка.
В пище, в кислороде, в температурах определенного диапазона.
Вот, пожалуй, и все. Очень немного. И организм будет не только существовать, но
и развиваться в согласии с генетически-встроенными в него программами.
При этом надо строжайшим образом исключить из «среды» все те
компоненты, которые представляют собою продукты социально-исторической
(общественной) деятельности других людей. Как людей, а не как
биологически-функционирующих «других» особей вида.
То есть, если наличие другого человека тоже представляет
собою необходимое условие биологического выживания младенца, то этот другой
человек в условиях такого эксперимента тоже должен выступать не как «человек»,
а исключительно как биологически-определенное тело.
Скажем – мать, а точнее – тело матери, ее грудь. Общение
младенца с нею должно быть строго ограничено действиями матери, абсолютно
необходимыми для его биологического выживания, – но ни грана больше. Акты
кормления, убирания выделений, забота о том, чтобы он не замерз и не перегрелся,
а также – не задохнулся.
Вот и все. Если вы со стороны другого человека допустите
какие-либо акции сверх этих – вы уже нарушите «чистоту» эксперимента, т.е.
привнесете в него «грязь», – привнесете в его развитие то, что никак
биологической необходимостью не диктуется и не формируется.
Иными словами – ни человеческой одежды, ни человеческих
орудий приема пищи, ни сангигиенических приспособлений [397] для удаления
выделений, ни тем более – игрушек. Младенца должно строго окружать в качестве
среды только то, что дано природой,
еще не обработанной трудом человека.
Мать не имеет права ни говорить с ним, ни учить его ходить
на двух ногах (ибо ни то, ни другое генетически-биологически не «предусмотрено»),
и должна исчезнуть из его поля зрения сразу же, как только потребность в ее
организме, в ее теле, перестала быть необходимой для чисто-биологического
существования младенца.
Иначе говоря – сразу же, как только он обрел биологическую
возможность переваривать что-либо, кроме материнского молока, – хватать и
пережевывать куски находимой в естественно-природной среде пищи, – плоды,
овощи, фрукты, сырое мясо, воду из ручья и т.д. Ни хлеба, ни вареного мяса, ни
сахара, – это уже чисто исторически, а не биологически «необходимые» виды пищи.
В природе их нет. После этого он должен быть оставлен наедине с
«дочеловеческой» природой и развиваться далее в духе чисто-генетических
программ, исключительно в согласии с ними.
Только в этом случае вы сможете в итоге наблюдать
абстрактно-чистую биологию человеческого организма, никак еще не
«испорченную», не «искаженную» никакими внешними для нее воздействиями.
Тогда вы в итоге экспериментально и получите только то в его
теле, что заранее, – биологически-генетически – запрограммировано в нем.
Вот такой – и только такой – эксперимент выявил бы в чистом
виде действительные факты, касающиеся того, что наследуется биологически, а что
– нет.
Малейшее нарушение перечисленных условий чистого
эксперимента сразу же ликвидировало бы всю его научную доказательность.
Хотя такого эксперимента никто еще не производил (и, дай
бог, никогда не произведет), тем не менее можно в общих чертах представить себе
облик его результата, где все чисто биологическое будет представлено «в чистом
виде», в форме, очищенной от всего того, что сюда могло бы привнести
социально-историческое начало, т.е. влияния не биологических, а
социально-исторических компонентов развития.
Это, во-первых, будет существо, лишенное всех без исключения
специфически-человеческих потребностей и способов их удовлетворения. Можно
сказать с почти стопроцентной уверенностью, [398] что это существо будет
передвигаться в пространстве на четвереньках, как любое млекопитающее, ибо
прямохождение генетически не предусмотрено в его дезоксирибонуклеиновых
кислотах, в цепочках ДНК, – этому каждого ребенка приходится
учить, и с большим трудом, терпением и
настойчивостью.
Никакой мимики, ибо мимика – это искусственный язык,
которому человек учится так же, как и словесному языку. Тем более –
никакой сколько-нибудь членораздельной речи, – это уж само собой понятно.
Скорее всего – и никакой потребности в общении с другой
особью того же вида, ибо любая чисто органическая потребность может быть
удовлетворена вне и без этого общения. Даже сексуальная (это бесспорно
доказывают опыты с обезьянами, и доказывают абсолютно однозначно). Ее
удовлетворение достигается тут тем же самым способом, что и акт любого другого
выделения. Тем более – «инстинкт материнства», – мифический инстинкт, а на
самом деле – на все 100 % уже у высших приматов воспитанная стадом,
а генетически никак не встроенная – «потребность».
Вот это и было бы существо, в чистом виде, в абстрактно-чистой
форме демонстрирующее чисто биологическое, – чисто «животное»
начало (компонент) в человеке.
Ибо все остальное в реальном человеке, наблюдаемом нами и в
себе и в других – это на все 100 % продукт труда, – т.е. не
биология как таковая, а то, что из нее сделал труд. Преобразованная трудом
биология, а не биология «als solche» [нем.: как таковая].
Можно предположить с весьма высокой дозой уверенности, что
это существо – обросшее шерстью существо – будет бегать на четвереньках лишь до
тех пор и тогда, пока оно голодно, – в поисках пищи и воды, а наевшись и
напившись, не будет иметь уже никакого стимула к передвижению в пространстве и
потому будет спать, дремать – покуда снова не проголодается.
Какие же «психические» механизмы могут сформироваться у
такого существа? Только те, которые обеспечивают обрисованный «образ жизни», и
никаких других.
Это, по-видимому, тот «рефлекс», который современная
зоопсихология считает фундаментальным
психическим феноменом – поисково-ориентировочный, – [399] т.е.
способность передвигаться в пространстве в направлении к пище и воде,
ориентируясь на естественные сигналы
(вид, запах, звук и т. д.), непосредственно издаваемые, излучаемые
естественно-природным предметом естественно-природной нужды тела.
И затем, наверное, «условные» (но обязательно
естественно-природным образом связанные с «предметом нужды»)
раздражители-сигналы, – такие, скажем, как след дичи на земле или на снегу, – и
не более, постоянно сопровождающие наличный предмет нужды.
В отличие от лабораторных условий, в которых И.П. Павлов
исследовал возникновение «условных рефлексов», в природе как таковой никогда не
связываются вещи, не имеющие между собою ничего общего – «сигналом» становится
только часть самого предмета
органической нужды.
Появление пищи никогда не свяжется там, скажем, с зажиганием
лампочки или со свистком, – именно поэтому и у Павлова животное, у коего
насильственно создан такой неестественный «рефлекс», – т.е. связь, созданная
произволом (волей и сознанием экспериментатора), – и продолжает принимать
эту нелепую связь как «естественную», т.е. принимает лампочку как свойство пищи
– начинает ее лизать и пытаться съесть...
И неудивительно. Для физиолога, исследующего
мозг (и только мозг), действительно
безразлично, – связаны или не связаны естественно-природным образом
пища и «сигнал». Но для животного в природе это никак не
безразлично. Оно «связывает» только то, что в самой природе вещи «связано»
неразрывно, а чисто условную связь она никогда не станет,
фиксировать в виде рефлекса... Если оно это будет делать – оно сдохнет.
Животное – в отличие от человека – не знает
конвенции. Поэтому – а не почему-либо –
животное и не знает «второй сигнальной системы», – оно связывает в составе
условного рефлекса только сигнал, непосредственно «издаваемый» телом пищи,
т.е. только ее собственное естественно-природное свойство.
Потому-то не только шуточку, а и глубоко-верную остроумную
критику методики И.П. Павлова заключает в себе известный анекдот про
павловских собак (в станке башни молчания стоят, привязанные, две собаки;
новенькая спрашивает подружку: «что такое условный рефлекс?»; та отвечает:
[400] «а вон, видишь, стоят два болвана? Как только загорится вон та лампочка,
они сразу же принесут нам поесть...»).
Потому-то, попав в неестественную (созданную человеком)
«среду», животное и обретает кучу таких «условных рефлексов», которые
полностью дезориентируют его в лесу и обрекут на гибель, если оно туда опять
попадет.
Физиологию мозга посему можно с успехом изучать в
«башне молчания», но психическую деятельность животного –
никак, ибо последняя как раз и есть деятельность тела животного
(а вовсе не его мозга только), состоящая в активном поиске пищи (воды,
самки и пр.), лишь «моментом» коей являются завязывающиеся в ее ходе
«условные связи», «условные рефлексы».
И тут словечко «условные» приходится брать в большие кавычки
– ибо ничего условного в этих связях нет, а есть фиксация
естественно-природной связи двух свойств самого предмета нужды
(пищи и пр.).
Поэтому-то обречена на провал попытка понять тайну психики
даже собаки, исследуя «реакции» ее мозга.
Мозг – лишь один из органов ее реального тела, и в нем, как таковом,
«психическая деятельность» никогда ни возникнуть, ни развиваться не может.
Поэтому физиология высшей нервной деятельности,
исследующая те феномены и процессы, которые происходят
внутри тела животного, вообще и не касается фактов,
касающихся состава психики, схем-законов ее протекания. Ибо
психика осуществляется не в пространстве органического тела,
а в том реальном пространстве, где тело животного ищет-рыщет пищу,
воду и пр.
В том самом реальном простанстве-времени, в котором реально
осуществляется реальная поисково-ориентировочная
деятельность, активное перемещение в пространстве естестественно-природной
«среды», в пространстве экологической ниши.
Но именно поэтому понятие «сигнал», в коем погашена разница
между психикой животного и психикой человека, строго-то говоря, в применении к
человеку годится, а в применении к животному представляет собой только
грубейшую метафору, и впервые может
появиться у животного только там, где это животное вынуждено действовать в
неестественных – в человеком созданных – условиях. [401]
Конвенциональности в природе нет ни грана, и сам термин
«условный» в применении к «рефлексу» нелеп. Особенно, если он
применяется как характеристика психики животного, а не физиологии его
мозга.
Пытаться обрисовать ситуацию, связанную с анализом психики
животного, через термины «сигнал» и «условный» (а если так
– то и через термин «безусловный») – значит уже впасть в грубейший
антропоморфизм, – ибо и «сигнальность», и «условность» непосредственно
выражают лишь специфические феномены человеческой психики, и к
животному иначе как в качестве антропоморфизирующих метафор
неприменимы вообще.
Причем эта антропоморфизация засела в мозгах
естествоиспытателей тем прочнее, что она осуществлялась не только в
воображении, а и в искусственных условиях павловского
эксперимента, где произвольная связь, возникшая в голове Павлова
(связь лампочки и пищи) была реализована предметно и тем самым
превращена в реальное условие работы мозга несчастных собак.
Тайна «условного рефлекса» – в сознании Павлова.
Это оно – т.е. теоретическая фантазия Павлова насчет психики собаки
– и выступало тут под псевдонимом условный рефлекс... И содержание
этой фантазии в том, что психика находится якобы в мозгу,
а не в реальной жизнедеятельности всего тела животного среди
естественно-природных тел экологической ниши, – в пространстве этой ниши, а не
в тесном пространстве черепа собаки.
А отсюда тянется и следующий сюжет – антропоморфизация
психики животного имеет своей обратной стороной
натурализацию человеческой психики, – феномена
условности связей, составляющих систему психических ориентиров,
т.е. психических связей, физиологически фиксированных в нервной системе.
Так называемые условные
связи между предметами и их свойствами, т.е. связи, учрежденные только внутри
культуры, связи между предметами, не имеющими между собою ничего «общего» в
естественно-природном смысле, – скажем, между вспышкой лампочки и
физико-химическими свойствами куска мяса, – связи чисто идеальные –
во всей их неестественности сначала приписываются
психике животного, а затем рассматриваются как
«естественно-природные» – уже у животного имеющиеся – свойства
психики человека, как ее фундаментальные свойства, – как «вторая
сигнальная – условная – она же конвенциональная – система»... [402]
Тут абсолютно та же самая антропоморфизация природы, что и у
теологов, так ясно разоблаченная Спинозой.
То есть – сначала неверно (картезиански) понятая психика
человека со всеми ее свойствами проецируется на Природу, и вместо природы
человек начинает видеть вне себя Бога. А затем неверно понятая психика
человека начинает представляться как характеристика бога, лишь
«воплотившаяся» в тело человека.
Абсолютно то же самое и тут.
Позитивистски-конвенционалистски трактуемая человеческая
психика проецируется – через эксперимент – на собаку, а затем собака, как часть
природы, объявляется субъектом таких специфически-человеческих психических
функций, как условность (конвенциональный характер) психических связей,
реально выступающих в слове. А в итоге психика человека – ее суть –
трактуется как синоним второсигнальности связей в мозгу...
Двойная – а потому безвылазная – ложь. Ложь антропоморфического понимания
психики собаки, принимаемая затем за «научное» понимание естественно-природного
фундамента психики человека...
Эксперименты в башне молчания, якобы доказавшие наличие
психики в мозгу животного в виде системы «условных рефлексов», доказали на деле
совсем иное, ибо экспериментально выявили совсем другой факт. А именно – вместе
с естественно-природной подвижностью тела собаки в реальном пространстве ее
естественной экологической ниши И.П. Павлов экспериментально
отключил и поисково-ориентировочную деятельность этой собаки, произвел
предметно-экспериментальное абстрагирование именно от нее, от ее наличия...
Тем самым он обеспечил себе идеальные условия наблюдения
только тех процессов, которые совершаются внутри собачьего организма,
т.е. те процессы, которые реально никакой психики не требуют и никакой психики
не выявляют, а дают сумму явлений работы мозга собаки.
А что же выявляется, является в этих феноменах, названных
И.П. Павловым условными рефлексами?
Поисково-ориентировочная деятельность экспериментатора,
т.е. психика самого И.П. Павлова, для коей и была характерна как раз
механистичность в осознании связи психики и мозга, дополняемая, естественно,
чисто-картезианским [403] толкованием сути человеческой психики –
толкованием, базирующемся на мифе об условности, о чистой
конвенциональности – то бишь противоестественности,
неприродности «связей», составляющих ее суть.
Поэтому Слово для него – и есть сигнал-символ,
символически-условный, лишь по соглашению устанавливаемая связь между
двумя предметами, не имеющими между собой никакого естественно-природного
родства, ничего объективно-общего, – как между свистком и запахом
пищи, как между буквами, составляющими слово «М‑Я‑С‑О» и
самим реальным мясом...
А это и есть позитивистско-механистическая трактовка прежде
всего человеческой психики, человеческого мышления, проецированная затем
на собачью психику и тем самым совершающая двойной грех –
антропоморфизации высшей нервной деятельности животного и
натурализации высшей нервной деятельности человека.
Безвылазная картезианщина без малейшей надежды на
спинозовский выход из тупика в трактовке тайны мышления.
Для «мозга» как такового действительно безразлично – какая
именно «связь» в нем возникла, – то ли связь, отражающая
объективно-данную связь
(между физико-химическими свойствами пищи – и ее запахом, цветом и т. д., между
зайцем – и следами его лап на снегу и пр.), – или же «связь», ничего,
никакой связи естественно-природного характера не
отражающая (между запахом пищи – и вспышкой лампочки или словом «жрать»), –
т.е. связь чисто условная – по латыни конвенциональная
– связь, существующая лишь в искусственно созданной обстановке, в
теле культуры, созданном трудом.
Труд – вот что родило все так называемые условные связи.
«Условные», «конвенциональные» связи между вещами и их «свойствами» – это на
самом-то деле вовсе не условные, а объективно-реальные связи,
установленные трудом человека между вещами в качестве условий протекания самого
труда. Связь между куском кремня – и палкой, к которой он привязан
жилами убитого животного. А вовсе не «конвенцией», не воображением,
могущим «связывать» все что угодно – со всем что угодно. [404]
Такого рода – неестественные, – неприродные, и с точки
зрения чистой природы необъяснимые – «связи» и есть прообраз
условности, «конвенциональности» связей «второй сигнальной системы».
Ибо «сигнал» – в отличие от свойства самой пищи – есть
совершенно не имеющий ничего общего с этой пищей другой предмет,
поставленный в связь с нею только внутри процесса труда, в процессе
общественно-организованной жизнедеятельности, преобразующей то, что дано
природой.
А в природе как таковой нет никакого «сигнала», никакой
«сигнальности» или «условности» (конвенциональности)
связей между вещами, – так же, как нет «информации», «смысла», «цели»
и прочих категорий, привносимых туда лишь антропоморфизирующий природу рассудком.
Поэтому в состав реальной психики животного и входят (пока
оно не попало на свою беду в человеческий дом) лишь такие «связи», кои вне его
мозга и тела реально существуют между двумя или более свойствами одного
и того же предмета и даны только «вместе», – так, как вкус, запах и визуальные
свойства пищи.
Чтобы получить факты, касающиеся психики животного (собаки),
очищенные экспериментально от всех следов антропоморфизма, нужно было,
по-видимому, произвести как раз обратную экспериментальную абстракцию, нежели та,
которая обеспечивалась в «башне молчания».
А именно – изолировать животное не от естественно-природных
условий психического функционирования, а от неестественно-условных,
от искусственных – человеком произвольно организованных «связей» между
предметами психической деятельности, – от связей, которые только для человека
и внутри человеческой культуры только и существуют. Стало быть – от
сигнального отношения в собственном смысле этого слова.
Сигнал как таковой (а этот термин с легкой руки Павлова
проник в физиологию и «психологию», на ней основанную) и все что с ним связано –
это словечко, обозначавшее издавна феномен, специфически-свойственный только
человеку и только внутри человеческой жизнедеятельности имеющий место.
Согласно определению этого слова в «Толковом словаре»
«Сигнал – условный знак для передачи каких-либо сведений,
распоряжений и т.д. Штормовые сигналы. Железнодорожные сигналы. Световые
сигналы. Сигналы времени. Сигнал [405] отправления. Сигнал воздушной тревоги».
«Среди мрака и ночи послышался пушечный выстрел, за ним другой. – «А, сигнал!»,
– подумал он. – «Вода прибывает» (Достоевский).
Условность – вот что отличает «сигнал» от любого другого
чувственно-воспринимаемого предмета, от «знака» как «признака» (т.е. от части
предмета, по наличию коей можно судить о всем предмете, ситуации).
Тут «условность» происходит не от термина «условие», как
объективной категории, а от условиться, – т.е. заключить соглашение,
имеющее смысл только для участников этого соглашения.
«Знак», который не является условным (так, рубец есть «знак
ранения», мяуканье котов – «свиданий знак нескромный», морщины – «знак времени»
и т.д.) – т.е. естественное, не зависящее ни от какого соглашения
следствие или проявление, – и не есть сигнал.
Знак как признак, – как одна из отличительных черт предмета,
как его примета, как его собственная чувственно-воспринимаемая (это
непременно!) особенность, свойство, проявление, по которой можно узнать
предмет, объект, «что-либо». В этом смысле и запах, и вкус, и
непосредственно-видимый облик вещи суть ее признаки, ее собственные
чувственно-воспринимаемые свойства, качества.
Сигнал же – нечто совсем иное. Это чувственно-воспринимаемый
предмет, который выражает не себя, а нечто совсем иное – другой предмет,
и связан с этим другим предметом не естественной, в природе предмета заключенной
связью, а связью всецело условной, искусственной, установленный
по соглашению, по конвенции, по договоренности.
Уберите из определения «сигнала» эту условность – и от
самого слова «сигнал» не останется ничего, оно превратится просто в синоним
чувственно-воспринимаемого предмета, этого предмета, который как раз и
воспринимается.
Признак – это характеристика, причем чувственно-воспринимаемая,
самого того предмета, который и воспринимается.
Сигнал же есть нечто прямо противоположное. Это
чувственно-воспринимаемая характеристика не этого, а какого-то
другого предмета, не имеющего ничего общего с
непосредственно-воспринимаемым.
Данный чувственно-воспринимаемый предмет с его
чувственно-воспринимаемыми признаками может служить сигналом, [406]
а может и не служить. Становится он сигналом или не становится – это уж зависит
только и исключительно по соглашению, по договоренности, и связь тут
посему – чисто произвольная, зависящая от «доброй воли» и сознания, и ими
«положенная».
Так что само употребление этого слова (сигнал) уже
предполагает волю и сознание, включает их в себя в качестве своего
прямого смысла. Сигнал, таким образом, существует только для сознания и
воли, для обладающего ими существа, то бишь для человека.
Типичными «сигналами» являются посему символ, иероглиф
и тому подобные фигуры, ничего общего не имеющие с обозначаемыми имя предметами,
кроме условно-конвенциональной связи.
А.Г. Новохатько
Комментарий
Ныне все более становится ясно, что Ильенков обращался к Спинозе, когда его
мысль оказывалась в обстоятельствах наиболее сложных и трудно разрешимых с теоретической
точки зрения. В связи с этим проблема «Ильенков и Спиноза» должна быть также
поставлена в адекватный мировоззренческий контекст: для Ильенкова Спиноза вырисовывается
во весь рост (хотя он так или иначе виден в своем грандиозном величии и под другим
углом зрения, и – не одним!) только в перспективе общей логики западноевропейской
цивилизации. Для Ильенкова это, в конечном счете, угол зрения Гегеля и Маркса,
– то есть коммунистическая перспектива. Вот почему Ильенков жестко, однозначно
формулирует вектор своего отношения к Спинозе в плехановском духе – «марксизм
есть род спинозизма».
В творческом наследии Ильенкова можно выделить по крайней мере три группы
проблем, которые, по его словам, «в любом случае без Спинозы распутать невозможно».
Так было в ситуациях с анализом сущности категориальных «форм мышления» в конце
1950‑х гг., позднее – с фундаментальной статьей-концепцией «Идеальное»
в 1962 г., подготовленной для второго тома «Философской энциклопедии», и, наконец,
в связи с острейшей потребностью в своих историко-философских основаниях развивавшейся
тогда психолого-педагогической науки (прежде всего тифлосурдопедагогики, но не
только!), чему он посвятил едва ли не большую часть всей своей последующей жизни,
причем не только как теоретик, но и как ближайший друг и сподвижник А.М. Мещерякова
и его воспитанников.
В 1970-е гг. советская школа теоретической и экспериментальной психологии
переживает свой расцвет. Выходят обобщающие работы А.Н. Леонтьева, А.Р. Лурии,
П.Я. Гальперина, Д.Б. Эльконина, В.В. Давыдова и многих других
выдающихся психологов. Впервые [407] издается рукопись С.Л. Рубинштейна
«Человек и мир». Образуется Институт психологии АН СССР. Готовится к изданию
многотомное собрание сочинений Л.С. Выготского.
С активным участием отечественных ученых проводятся международные конгрессы
психологов, регулярно проводятся всесоюзные съезды и конференции. Широкий внутрисоюзный
и международный резонанс получают научно-экспериментальные исследования Мещерякова,
за которые ему посмертно присуждается Государственная премия СССР.
Декан факультета психологии МГУ А.Н. Леонтьев приглашает Э.В. Ильенкова
и М.К. Мамардашвили читать спецкурсы для своих студентов. В философском
сообществе эти процессы не остаются незамеченными. Во второй половине 1970 –
начале 1980‑х гг. регулярно, а в иные годы и ежемесячно, проходят знаменитые
теоретические и методологические дискуссии в «давыдовском» институте (НИИ общей
и педагогической психологии АПН СССР), на которых своими докладами и полемическими
выступлениями собирали полные аудитории научной молодежи А.Н. Леонтьев,
Э.В. Ильенков, В. В. Давыдов, Г.П. Щедровицкий, Ф.Т. Михайлов,
А.С. Арсеньев и другие известные философы и психологи.
Текст под названием К понятию «тело человека», «человеческое тело» представляет
собой начальную часть широкой по замыслу, но не завершенной работы. Написан в
последние годы жизни Ильенкова. Текст острый, намечен и выстроен на выверенных,
точных историко-философских интуициях. При всей своей краткости глубоко продуман
и словно прорисован в координатах теоретико-познавательных идей Спинозы, Фихте,
Шеллинга и Гегеля.
Проблема исследуется Э.В. с неожиданной для многих психологов, зоопсихологов
стороны. Особенно трудно и далеко не сразу удавалось наладить диалог с физиологами,
нейрофизиологам, генетиками. Даже всегда мягкий и терпимый П.Я. Гальперин,
один из самых тонких советских психологов, мнение которого Э. В. всегда уважал,
так и не смог согласиться с ильенковской критикой тех апологетов И.П. Павлова,
которые использовали авторитет гениального русского физиолога для обоснования
своих редукционистских программ исследования сознания, для вульгарного сближения
(и даже отождествления!) физиологии и психологии.
Ближайшими единомышленниками Ильенкова тут всегда оставались академики А.Н. Леонтьев
и Н.П. Дубинин.